Пойдем купаться. Вода теплая. Окунем наши тела в озеро. В озере нет тревоги, какая есть в море и океане. Полежим в хлипкой воде, хотя тяжелее будет нам плавать. Повернемся на спину — увидим медный закат и тяжелые облака. И вспомним прошлое и заплачем в воде. А по берегу пройдет человек с сумкой или, может быть, с мешком. Пойдем — искупаемся по отдельности и в разные дни. Ведь мы с тобой давно уже не муж и жена. Просто была у нас общая юность.
Я — монгол-татарин. Мама моя из Казани. Мы, монголы, — хитрые и мудрые. Я хожу среди них с челочкой до бровей, вежливо улыбаюсь и скрываю дикую монгольскую скуку, которая зародилась в почерневших степях, у развалин городов, когда всех мужчин прирезали, наелись мяса, выебли всех полонянок — и что еще делать на этой земле? Полнота жизни. Ой, братцы — скушно! И ни к кому сердце с интересом не потянется — разглядывая…
— Моя мамочка Дора была активной партийкой. Но в начале 30-х просчиталась и приняла не ту сторону. Имела несчастье определиться в одну из фракций, позднее охарактеризованных как троцкистская. Партия тогда развлекалась тем, что активно уничтожала сама себя, ну, ты знаешь нашу доблестную историю… Короче, когда Сталин и его ребята победили всех и оказались у власти, мамочка вместе со своей группой загудела в лагерь. — Лешка посмотрел на меня добрыми глазами. — Тебе интересно, Лимоша?
— Я думаю, тебе… Вам… — поправилась она, — лучше уйти, Эдвард. Оставьте нас, пожалуйста, в нашем растительном покое! — Stupid маленькие люди, — сказал я. — fucking глупые домашние животные. Вы отдали наслаждение борьбой — главное удовольствие жизни — в обмен на безмятежную участь кастрированных домашних животных… Вспомните Гете: «Лишь тот достоин жизни и свободы, кто каждый день за них вступает в бой…» Вы — не достойны жизни и свободы. Souffarance! Douleur[68]… — передразнил я, сам не зная кого. — Вы так боитесь суффранс и дулер, вы хотите испытывать только позитивные пищеварительные эмоции. Digestive generation![69]. Кокаколя сэ са-ааа![70] — пропел я, упирая на «Коля». — Ху ду ю тсынк ю арь?! — на визгливом английском закричал самый худосочный из них, прилизанный, небольшого роста очкарик. — Ты что, панк? Ты думаешь, мы боимся твоих мускулов? Я вспомнил, что у прикрытого только Киллерс-тишоткой у меня, да, есть и видны мускулы. — Не is Russian![71] — возмущенно сказала Беттин.
— Нет. Я терпеть не могу театр и его чтецов-декламаторов, громко скандирующих фразы, которые нормальный человек себе самому и прошептать боится. Театр — это очень шумно. Я люблю тишину.
Я не люблю людей. То есть я не люблю человека массового, и массовый мужчина еще ужаснее массовой женщины. Массовую женщину хотя бы можно выебать и нащупать что-то общее.
Любопытна фамилия человека, ответственного за кремацию Баттерфляй-леди, — Пол Мортуари. По-русски это звучит как Пол Смертнов. Или Павел Смертин.
Долго я, впрочем, не выдержал этот сироп на экране. Слишком большая порция любви, источаемая «Желтой подлодкой», вдруг сделала для меня фильм необыкновенно противным, и я со злобой выключил ТВ. «Love! Love!» — передразнил я. «Хорошо, обладая миллионами, пиздеть о любви, отгородившись от этого мира любовью — десятью процентами из прибыли, отдаваемыми на благотворительные цели… Love… Ни жители Южного Бронкса, ни даже я с моей 21 тысячей франков не можем себе ее, Love, позволить. Ебал я вашу любовь, ебаные ханжи, Битлз!» И я, допив бутылку, уснул в кресле.
Пописав, я застегнулся, взял пакет и пошел своей дорогой не торопясь. Я размышлял. Дела мои были хуевые, я находился в самом опасном месте Большого Нью-Йорка и был в своих белых тряпках совершенно беззащитен.
Вежливость — это молчаливое соглашение игнорировать и не подчеркивать друг в друге моральную и умственную нищету, благодаря чему эти свойства к обоюдной выгоде несколько стушевываются.