Позже, и притом весьма часто, давая себя пососать какой-нибудь потаскушке, Брюно волей-неволей вспоминал те несколько пугающе блаженных секунд; приходилось ему вспоминать и тот момент, когда Каролина Иессайян мягко оттолкнула его руку. В глубине души мальчика, за всеми его сексуальными вожделениями, таилось что-то бесконечно нежное, чистое. Им владело простодушное желание коснуться любящего тела, ощутить объятие любящих рук. Нежность превыше соблазна, потому-то утратить надежду так трудно.
Некоторые умудряются дожить до семидесяти, если не восьмидесяти лет, воображая, будто впереди ещё возможно что-то новое, что приключение, как говорится, поджидает их за углом; в конечном счете, их надо просто-напросто прикончить, чтобы вразумить или хотя бы изувечить, доведя до состояния глубокой инвалидности.
Человек мало осведомлен, – продолжает Джерзински, – его пугает идея пространства; он воображает его огромным, ночным и разверстым. Он представляет себе существ простейшей шарообразной формы, затерянных в пространстве, съежившихся, раздавленных вечным присутствием трех измерений. Напуганные идеей пространства, человеческие существа ежатся; им холодно, им страшно. В лучшем случае они пересекают пространство, печально приветствуя друг друга при встрече. А между тем это пространство заключено в них самих, речь идет не более чем о порождении их собственного сознания.
В этом пространстве, внушающем страх, – пишет далее Джерзински, – человеческие существа учатся жить и умирать; в пространстве их сознания зарождаются разлука, обособленность и боль. Это не требует долгих рассуждений: влюбленный через горы и океаны слышит зов своей любимой, мать слышит призыв своего ребенка. Любовь соединяет, и соединяет она навсегда. Практика добра – связывание, практика зла – разделение. Разделение – это второе имя зла; и таково же второе имя лжи. На самом деле не существует ничего, кроме чудесной связи, огромной и взаимной.
Взгляни на канал,
Где флот задремал:
Туда, как залетная стая,
Свой груз корабли
От края земли
Несут для тебя, дорогая[32].
Прошлявшись так целый час и заполнив тележку больше чем наполовину, я не мог удержаться от мыслей о потенциальной молдаванке, счастье которой мог бы, да и должен был бы, составить Эмерик, и вот теперь она угасала в глухом закоулке родной Молдавии, даже не подозревая о существовании этого рая – «мира таинственной мечты» – и это еще слабо сказано. «Неги, ласк, любви и красоты»[33] – вот оно. Бедная молдаванка и бедный Эмерик.
...просто я остался совсем один, один в полном смысле этого слова, и никакой радости от своего одиночества и свободы духа не испытывал, мне нужна была любовь, и любовь во вполне определенной форме, любовь вообще, но главное, мне нужна была писька, писек на этой планете довольно скромных размеров выше крыши, буквально миллиарды писек, как подумаешь, так голова кругом идет, каждый мужчина, полагаю, хоть раз в жизни испытывал это головокружение, с другой стороны, всякой пизде нужен хуй, по крайней мере, так они считают (счастливое заблуждение, на котором зиждется мужское удовольствие, воспроизводство рода человеческого и, может быть, даже социал-демократии), теоретически это вопрос решаемый, но на практике уже нет, вот так гибнет цивилизация, без суматохи, без опасностей и драм, почти бескровно, цивилизация умирает просто от усталости и отвращения к самой себе, да и что мне могла предложить социал-демократия, ровным счетом ничего, разве только воспроизводство тоски и призыв к забвению.
...ее главным достоинством была попа, постоянная эксплуатационная готовность ее попы, с виду узкой, но на самом деле вполне годной к употреблению, поэтому я постоянно оказывался в ситуации выбора между всеми тремя дырками, а многие ли женщины могут похвастаться таким потенциалом? С другой стороны, как считать женщинами тех женщин, которые не могут им похвастаться?
Вот с шатенкой все сложилось бы иначе, на пляже она тут же бы разделась, без малейшей досады и презрения, как всякая уважающая себя покорная дочь Израиля, – ее бы не смущали жировые складки толстых немецких пенсионерок (такова уж судьба женщин и будет такой, она это знала, до Второго пришествия Христа во славе) – и явила бы солнцу (и глядящим в оба немецким пенсионерам) славное зрелище своей идеально округлой задницы и бесхитростной, хоть и бритой письки (ибо Господь позволил украшать себя), и у меня снова бы встал, встал бы как у зверя, но она бы не рискнула отсасывать мне прямо на пляже, ведь это семейный натуристский городок, зачем шокировать немецких пенсионерок, занимающихся на рассвете пляжной хатха-йогой, но я бы все равно почувствовал, что ей этого хочется, и мое мужское естество возродилось бы благодаря ей, но она подождала бы, пока мы окажемся в воде, метрах в пятидесяти от берега (дно тут отлогое), чтобы наконец отдать свои влажные прелести на откуп моему торжествующему фаллосу, а потом в Гарруче мы бы съели на ужин arroz con bogavantes, романтизм уже больше не разлучался бы с порнографией, и милость Господня проявилась бы во всей красе...
Это ужасный хищный зверь, ощерившийся великан! Годы сражений сделали его беззубым, он словно собрат султана, вычеркнутого из числа людей, или бывший король Франции с бритою головой[17]. Этот заслуженный пес страшен на вид, столь же страшен, как Баязет за его решеткой[18], есть в нем что-то от сидящего в клетке кардинала де Ла Балю[19]. Гордый и униженный, сварливый и бессильный, злобный и раболепный, равно готовый и лизнуть тебя, и укусить, — достойный актер такого театра. В углу, за этими зловонными кулисами, — куски лошадиной туши: окровавленные ляжки, разорванные кишки, клоки печени, предназначенные для кормления только что ощенившихся сук. Все эти отвратительные останки привезены сюда прямо с Монфокона, ведь именно на Монфокон отправляются умирать все скакуны Парижа. Они приходят туда гуськом, связанные хвост к голове, печальные, тощие, старые, ослабевшие, изнуренные тяжкими трудами и ударами кнута. Миновав ворота и лачугу старухи — властительницы этого замка, пристально глядящей на вереницу жертв с такою улыбкой на морщинистом лице, какая испугала бы и мертвеца, — лошади останавливаются посреди двора, рядом с лиловатою лужей, где плавает свернувшаяся кровь, — и начинается бойня: человек с засученными рукавами, вооруженный ножом, забивает их одну за другой; они молча падают, они умирают, а когда все кончено, их трупы продаются до последнего кусочка — шкура, грива, копыта, черви для королевских фазанов и мясо для актеров заставы Комба.