Если вы можете проснуться однажды дождливым весенним утром, полежать, подумать, послушать музыку и честно сказать себе вдруг: «А ведь я никто в этой жизни — говно и пыль», тогда на вас еще рано ставить крест. Только честно, не для людей, а для себя признаться.
Если вас кто любит, а вы ее нет, это дикий пещерный ужас. Особенно если человек милый, хороший. На своей шкуре в случае с миллионеровой экономкой испытываю. Как-то в вечер плакала, кричала, вином в меня плеснула в бессильности, после свистящим шепотом «Я обожаю тебя!» говорила, в кошмар и расстройство перешла, хотя и ничего ей не произнес такого, что не люблю или ухожу. Нутром чувствует, что недолгий я гость. А что, могу ли себя заставить? Нет, увы. Лучшим другом она мне ощущается. На любовь себя не подтолкнешь, не изнасилуешь. Никто тут не виноват. А уважать я ее очень и очень уважаю. И ценю. Талантливая она, да и хорошая. Но ебаться не могу с ней — как кровосмешение стыдное, как, наверное, маму ебать, то же чувство.
Льва Николаевича Толстого, живи он сейчас, я ударил бы поленом по голове за кухонный морализм, беспримерное ханжество, за то, что не написал он в своих великих произведениях, как переебал изрядное количество крестьянских девушек в своих владениях. Александр Исаевич Солженицын, мой дважды соотечественник заслуживает, чтоб его утопили в параше. За что, спросите? За отсутствие блеска, за тоскливую серость его героев, за солдафонско-русофильско-зековские фуфайки, в которые он их нарядил (и одел бы весь русский народ — дай ему волю) — за мысли одного измерения, какими он их наделил, за всю его рязанско-учительскую постную картину мира без веселья. За все это в парашу его, в парашу!
Глупо плачущий юноша находится за рамой картины. Чего доброго, он покончит с собой. «Уймись, парень, — дева только бессмысленный цветок двадцати одного года». Парень унимается. Иногда — нет.
«Эх, ебаный в рот!» — говоришь с горечью в никуда, наедине с самим собой. Куришь часто еще сигарету. Или из угла в угол ходишь. Или в окно глядишь. «Эх, ебаный в рот!» И в этом восклицании больше смысла, чем в большинстве книг и даже в прославленной старой библии.
Молодые люди часто ленивы и работать не хотят. Ну, они и правы. Позже их прижмут, заставят. Но были правы. Что в работе хорошего, и чем тут гордиться? «Я работаю, я налоги плачу», — так всю жизнь и подчиняются. Я лично только писать люблю, и то не всегда. А вообще предпочитаю ничего не делать. Размышлять. Чьи-то стихи вспоминать. На солнышке лежать. Мясо есть. Вино пить. Любовью заниматься или революцию устраивать. А писать — иногда.
Я всегда был бедным. Я люблю быть бедным — это художественно и артистично — быть бедным — это красиво. А ведь я, знаете, — эстет. В бедности же эстетизма хоть отбавляй.
И влечет меня синяя бездна ночи, и, как зачарованный, не отвожу воспаленных глаз от проституток — не отвожу, щупаю взглядом их ноги, слежу за их синими языками. Люблю, значит, порченое, подгнившее. Так выходит.
Предки мои, очевидно, землю любили. Как весна — так тоскливо, маятно, пахать-сеять хочется, землю рукою щупать, к земле бежать. А ведь был бы я наверняка мужик хозяйственный, строгий. Бабы любили бы и боялись, сыновья и соседи. Округа. Богатый бы, верно, был. Два раза в год бы только и напивался, для порядку. Чего ж судьба меня в Америку, в отель на Бродвее завела.
Сесть бы, еб твою мать, в хорошеньком прелестненьком ресторанчике, ножку на ножку закинуть и кликнуть слуг. А при том девочек красивеньких и голодненьких привезти. «Эй вы — ебаные в рот, — сказать слугам литературно, — видите девочек? Накормить девочек икоркой русскою, водочки, виски да соков им принести. Я их потом танцевать повезу. И чтоб живо, и все лучшее и дорогое, и за качеством уж прошу проследить! У них желудки нежные. Ежели что, расстреляю каждого (сколько вас тут есть?..)… пятого».