В общем-то, она не жалела, что в ее жизни был этот роман, и, застегивая молнии на зимних комбинезонах детей или ставя жаркое в духовку, не без удовольствия думала об этом приключении, сокрытом в прошлом. Ей казалось, что во всех отношениях она стала лучше и значительнее – почти такой, как надо: она не побоялась опасности и вынесла из пережитого умудренность опыта, сделалась женщиной более совершенной, терпимой. Было у нее все – и приятели в юности, и муж, и любовник; теперь вроде бы можно и успокоиться.
Когда они впервые легли в постель, она в его движениях почувствовала привычный ритм ответных движений его жены и, лежа в объятиях этого постороннего мужчины, ревниво сражалась с образом той, другой женщины. Сама же она несла на себе отпечаток сексуальной манеры Ричарда, так что вначале казалось – не двое, а четверо занимались любовью на диване или на песке, и при мысли об этом что-то смутное и близкое к лесбиянству просыпалось в ней.
Эта жестокая белозубая улыбка застряла в моей памяти. Она снится мне, эта безупречная улыбка Джорджа Ч. Тайлау, плывущая над банановыми рядами в Стипль-чейзе, когда, в кошмарах, я вижу себя тянущим руку за подаянием. Сталкиваясь нос к носу с нищетой, Америка предпочитает улыбку. Ведь улыбнуться — проще простого. Отчего же не улыбнуться, проезжая по проспекту в открытой коляске? Улыбайтесь, улыбайтесь. Улыбайтесь, даже заслышав трещотку смерти: так будет легче для тех, кого вы оставляете. Улыбайтесь, черт вас побери! Улыбайтесь улыбкой, навечно приклеившейся к лицу!
Типичная дилемма предродового периода: живешь еще не родившись, а в момент рождения умираешь. Рождаешься и возрождаешься бесконечно. Рождаешься, бродя по улицам, рождаешься, сидя за столиком кафе, рождаешься, лежа на шлюхе. Повторяешь этот процесс снова и снова. По жизни движешься быстрым шагом, и воздаяние за это — не просто смерть, но целая череда смертей, сменяющих одна другую. К примеру, не успею я толком почувствовать, что нахожусь на небе, как вдруг врата растворяются и под ногами я чувствую самые натуральные булыжники. Когда это успел я выучиться ходить? И чьими ногами хожу? А вот я направляюсь к могиле, спеша на собственные похороны. Слышу лязг лопат, глухие удары комков земли, падающих на гроб. Едва успеваю сомкнуть веки, едва успеваю вдохнуть запах цветов, в море которых меня утопили, и — трам-тарарам! — выясняется, что я пережил очередную вечность. Такого рода обыкновение вдруг исчезать и столь же нежданно возвращаться на землю заставляет меня постоянно быть начеку. Свое тело надо держать в форме, дабы им могли насытиться черви. А душу — душу надо сохранить незапятнанной для Господа Бога.
Меня неудержимо влечет к этой земле, которая лежит на краю света, к этой бугристой суше, вытянутой, как нежащийся на солнце аллигатор. Из-под ее тяжелого бесполого опухшего века глядит коварный ядовитый моллюск. Разверзающаяся пасть вызывает видение. Кажется, что море и все, кто в нем утонул, их кости, их надежды, их воздушные замки стали белой амальгамой, которая есть Англия.
В позе, в движениях Елены чувствовалось, что она сознаёт свою силу. Торжество удовлетворённого самолюбия чуть раздувало её розовые ноздри, и её цветущая красота говорила о безмятежном счастье. Что-то пленительно-девичье сочеталось в ней с горделивостью, свойственной женщинам, которых любят. Она, раба и владычица, хотела повиноваться, ибо могла повелевать.
Женишься на красотке — она дурнеет; женишься на девушке, пышущей здоровьем, — она чахнет; считаешь её страстной, а она холодна; бывает, что с виду она холодна, на самом же деле пылает такими страстями, что сгубит тебя или обесчестит. Кроткая девица становится строптивой, зато уж строптивая никогда не станет кроткой; девочка, которую ты принимал за глупенькое и слабое существо, обнаруживает перед тобою железную волю, дьявольский ум. Надоела мне супружеская лямка! — А может быть, жена? — Да нет, где уж там… Кстати, не хочешь ли пойти в церковь Фомы Аквинского на отпевание лорда Гренвиля? — Странное развлечение! А известно ли, — прибавил Ронкероль, — от чего он умер? — Его камердинер утверждает, будто лорд просидел на чьём-то балконе целую ночь напролёт, чтобы спасти честь своей любовницы, а ведь все эти дни стоял лютый холод. — Такое самопожертвование должно бы вызвать в нашем кругу, кругу людей бывалых, уважение; но лорд Гренвиль был молод и к тому же… англичанин. Англичане вечно чудят. — Что там толковать, — отвечал д’Эглемон, — эдакие героические поступки зависят от женщины, которая вдохновляет на них, и уж, разумеется, не из-за моей жены погиб бедняга Гренвиль.